Ты — Оптина! Из сумрака лесного,
Из сумрака сознанья моего,
Благословенная, ты выступаешь снова
Вся белизна, и свет, и торжество!
Я каждый камень бережно узна́ю,
Иконку на столбе[1] и твой паром,
Уже лепечет мне струя речная,
Уже встаёт за лесом отчий дом.
Твой колокол — он цел. Ты слышишь, над лугами
Плывет его протяжный, влажный гул,
И падает, и ширится кругами —
Так по́лно он, так медно он вздохнул.[2]
Слепец и схимник — славный наш звонарь —
Теперь он нищим бродит по округе,
Колокола́ поют в в дожде и вьюге,
И он во сне ещё звонит, как встарь.
Открыты храмы. Узкая доро́га
К той паперти высокой привела
Меня и мой народ, мой горький, мой убогий,
Едва дошли мы — ноша тяжела.
Не блещет храм убранством драгоценным,
И не видать прославленных мощей,
Здесь даже мало теплится свечей,
Всё просто, и спокойно, и смиренно
А настоятель служит не спеша,
Как старый голубь, кроток, бел и важен,
Напев пустынный скромен и протяжен,
Но в пеньи изливается душа…
Когда гостей негаданных, незванных
Шумливые замолкли голоса́,
Когда легла в лугах благоуханных
Тяжёлая прозрачная роса,
Весь лес стал церковью, синеет и курится,
Уходят в небо мощные стволы,
И белочка на ветке шевели́тся,
Синицы свищут из зелёной мглы;
Сама земля намолена годами:
Она хранит священный прах могил…
Вот по тропинке мелкими шагами
Идёт старик: он немощен и хил,
Но блещет лик незримыми лучами,
И в львиной мощи старец Леонид,
Кротчайший к слабым, перед сильным — строгий,
С учениками по лесной дороге
Идёт проведать новозданный скит;
Макарий с книгой, благостный Антоний,
И с посохом тяжёлым Моисей —
Стоите вы под храминой ветвей,
Написаны искусно на иконе,
Иконе ле́са, неба и лучей.
. . . . . . . .
Розовеют скитски́е ворота,
И белеет хибарка твоя,
На воротах простой работы —
— Стёрлись краски и позолота,
С чёрным враном пророк Илья;
И другие отцы пустынные
Предстоят на Святых вратах:
Лики узкие, бороды длинные,
Или крест или свиток в руках.
И когда отойдёт повечерие,
Под Казанскую, жарким днём,
К этой маленькой бедной двери,
К этой старой хибарке придём.
Постучимся, и нам откроют,
И охватит такая тишь…
Дорогое моё, дорогое,
За каким порогом ты спишь!
Пред иконой «Достойно» лампада
Затлевает красным огнём;
После знойного дня — прохлада,
После странствий — родимый дом.
Не одна я стою пред тобою,
Отовсюду — с русской земли,
Или с молитвою, или с сумою
К заветной хибарке пришли,
Из Тамбова и из Сибири,
Из Рязани и Соловков;
В неоглядной российской шири
Слышен шелест и шум шагов.
Та — румяная, в чёрном платочке,
Та — печальная, с бледным лицом,
Будь мне матерью, будь мне дочкой,
Будь сестрой мне, — мы вместе идём!
Та вчера схоронила сына,
Та безумной осталась вдовой,
А моя-то, моя кручина,
— Никогда ничего вполовину
В неизбывной борьбе с судьбой…
Я листок родимого дерева,
Зеленеет высокий ствол;
И идут они — жёны и девы
Из далёких весей и сёл.
Вся страна моя плачет и дышит
И вздыхает здесь горячо,
И плечо моё чутко слышит
Прикоснувшееся плечо.
В высокой шапочке на сединах,
С гранатовыми чётками в руках,
И в старенькой твоей епитрахили,
Тебя я вижу через столько лет,
Как юности незаходимый свет!
Ты не забыл, лишь мы тебя забыли.
В смиреньи величавом он идёт,
Благословляя плачущий народ…
Стань пред ним, как прежде, на колени!
Он, старый, слабый, медленно понёс
Всё наше бремя и грехов и слёз
По этим стёртым оптинским ступеням,
Он нёс их в келью, дальше нёс в тюрьму,
И дальше нёс в безславное изгнанье,
У злого мужика на послушаньи,
И умер у него в чужом дому́.
. . . . .
Вот они, отшедшие братья,
В чуть заметном сквозном венце!
Изорвалось в дороге платье!
Ни кровинки в усталом лице.
По дорогам-то, по дорогам,
По острогам-то, по острогам,
Сколько выхожено путей!
Помолитесь же ради Бога
О душе смятенной моей!
Вот один рыжевато-русый
Поглядел, покачал головой,
Умирал он с молитвой Иисусовой,
Догорая свечой восковой;
Без друзей тосковал он в изгнании
И уже из последних сил
Он в смирении и покаянии
Имя Оптиной часто твердил.
Широка, прозрачна Пинега,
Зелены её берега́,
А пески-то белее снега,
А мягки — утонет нога;
В жаркий полдень, по травам длинным,
По зыбучим речным пескам
На полозьях везли домовину,
Был усопший светел и прям;
Русый волос с седым мешался,
Но казалось лицо молодым,
И тихонько он улыбался
Именинам небесным своим.
А за гробом плелась Ириша,
Послужила отцу она
Всех послушней, нежнее и тише,
И до смерти была верна.
И тогда-то в смертном томлении
Приподнялся больной и сказал:
«Вот какое к нам посещение!
Дай же стул» — и лицом просиял.
«Это старец Макарий, родная!
Он пришёл исповедать меня!»
И горела заря, не сгорая,
Купиной золотого огня.
И незримая длилась беседа,
А Ирина не смела прервать.
Или бред? Но ведь не было бреда!
Или сон? — не ложился спать.
А когда духовник сокровенный
Отошёл в предрассветную синь,
Лик спокойный, счастливый, блаженный,
Чуть желтел среди белых простынь.
. . . . . . .
Оптина! Оптина! Оптина!
Отчий поруганный дом!
Свет из око́н заколоченных,
Свет на пороге твоём.
Всё, что надвинулось страшное,
Всё, что мне душу сожгло,
Здесь пред стеной многобашенной
Лугом зелёным легло.
К старцу на исповедь в очередь
Встану в последний ряд,
Пусть и для блудной дочери
Сосны твои шумят…
Пусть тишиной непостыдною
Твой открывается рай!
Белая, молниевидная,
Явственно заблистай.
Камни покрытые травами,
Главы, одетые славою,
Грозный Господень дом,
Весь в светоносном облаке,
В неизреченном облике
В мире восходит ином.