Ты опять, наверное, не спишь,
Старенькая, слабая, седая?..
Бродит ночь среди безмолвья крыш
К твоему окошку припадая.
Гасит ночь привычный колорит
Азиатской неподвижной шири,
И луна с тобою говорит
О далёкой пасмурной Сибири.
Значит, снова, длинную тесьму
Горьких мыслей вяжешь в эту ночь ты,
Пробегая сердцем по письму,
Что опустишь утром в ящик почты.
Знаю я — тебе покоя нет! —
Этой ночью, как чернила синей,
Снова ждёшь со станции Тайшет
Весточку от каторжника-сына.
Не тревожься. Видишь — я пишу.
Не письмо, но что-то вроде. Впрочем,
Ты ведь знаешь, что карандашу
Доверяю нынче я не очень!
Это он — проклятый карандаш
Разлучил с тобою нас, родная,
И теперь ты многое отдашь,
Чтоб я жил совсем его не зная.
Как всегда права ты! Но, поверь,
Карандаш мой стал теперь умнее,
И его, когда он лют, как зверь,
Обуздать я вовремя сумею.
Пусть тебе не снится прежний сон,
Что опять лечу я в пропасть с кручи.
Лагерь мой надёжно обнесён
Проволокой ржавой и колючей;
Часовой не дремлет на посту
Мой покой ревниво сберегая,
Так что мысль непрошенную ту
Ты из сердца выкинь, дорогая!
Впрочем, нет, — душою не криви
Побрани, что я пишу так редко…
Видимо, течёт в моей крови́
Огонёк моих далёких предков:
Разве чуя каторжный причал
Ради личной выгоды и славы
Твой отец о вольности кричал
На мятежных улицах Варшавы?
Может быть покойный мой отец
На царя затем лишь поднял руку,
Чтобы сесть вельможей во дворец,
А других обречь на смерть и муку?
А седые пращуры отца
Разве не упали бездыханны
Лишь за то, что были до конца
Непокорны воле Чингизхана?!
Их пример — в фамилии моей:
Биш-каруф — пять дьяволов, иначе!
А во мне, наверно, сто чертей, —
Мне ли быть тупой, покорной клячей?!
Нет, родная, знать иной удел
Был судьбой написан на роду мне,
Оттого я в тридцать поседел,
Но не стал подлее и бездумней.
Разве зло я людям причинил?
Разве был фискалом и чинушей?
Брызгами химических чернил
Проливал я свет в чужие души.
Может, и ошибся в чём-нибудь, —
Все́ ведь ошибаются сначала, —
Только ты прости и позабудь,
Как всегда ошибки мне прощала.