Прокламация и забастовка,
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.
Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена —
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она.
Брызжет кляксы чекистская ручка,
Светит месяц в морозном окне,
И молчит огнестрельная штучка
На оттянутом сбоку ремне.
Неопрятна, как истинный гений,
И бледна, как пророк взаперти, —
Никому никаких снисхождений
Никогда у неё не найти.
Только мысли, подобные стали,
Прониза́ли её житиё.
Все́ враги перед ней трепетали,
И свои опасались её.
Но по-своему движутся годы,
Возникают базар и уют,
И тебе настоящего хода
Ни вверху, ни внизу не дают.
Время всё-таки вносит поправки,
И тебя ещё в тот наркомат
Из негласной почётной отставки
С уважением вдруг пригласят.
В неподкупном своём кабинете,
В неприкаянной келье своей,
Простодушно, как малые дети,
Ты допрашивать станешь людей.
И начальники нового духа,
Веселясь и по-свойски грубя,
Безнадёжно отсталой старухой
Сообща посчитают тебя.
Все́ мы сто́им того, что мы сто́им,
Будет сделан по-скорому суд —
И тебя самоё под конвоем
По советской земле повезут.
Не увидишь и малой поблажки,
Одинаков тот самый режим:
Проститутки, торговки, монашки
Окружением будут твоим.
Никому не сдаваясь, однако
(Ни письма, ни посылочки нет!),
В полутёмных дощатых бараках
Проживёшь ты четырнадцать лет.
И старухе, совсем остролицей,
Сохранившей безжалостный взгляд,
В подобревшее лоно столицы
Напоследок вернуться велят.
В том районе, просторном и новом,
Получив как писатель жильё,
В отделении нашем почтовом
Я стою за спиною её.
И слежу, удивляясь не слишком —
Впечатленьями жизнь не бедна, —
Как свою пенсионную книжку
Сквозь окошко толкает она.