Об О. Э. Мандельштаме (Борис Кузин)/Вступление

Перейти к навигацииПерейти к поиску

Содержание Об О. Э. Мандельштаме ~ <Вступление>
автор Борис Сергеевич Кузин
Дворик эриванской мечети
Источник: Кузин Б. С. Воспоминания. Произведения. Переписка. Мандельштам Н. Я. 192 письма к Б. С. Кузину. — СПб.: ООО «Инапресс», 1999. — 800 с.



ОБ О. Э. МАНДЕЛЬШТАМЕ

<Вступление>

Н. Я. Мандельштам написала книгу о своём муже, поэте О. Э. Мандельштаме. Я вижу в этой работе часть огромной важности дела. Его совершают, часто с большим для себя риском, уже немногие теперь люди, пытающиеся сохранить образы тех, кому мы обязаны нашей самой большой национальной гордостью: русской литературой. Ни одна другая (впрочем, я не знаю восточных) не может сравняться с ней по количеству авторов и произведений самой первой величины. Абсолютная высота литературного мастерства и вдохновения достигнуты художниками разных народов. Но где на протяжении полутора столетий творили столько и таких писателей? Я уж не считаю того, что было сделано до прошлого века. Наша литература не только богата. Она ещё и совсем самобытна. Понятно, что свою литературу я знаю лучше, чем чужие. Но всё же я имел возможность прочитать довольно многое из написанного на некоторых других живых европейских языках, а из древних — на латинском. Поэтому моё мнение о родной литературе, я думаю, — не следствие патриотизма.

Первые декады нашего столетия часто называют серебряным веком русской поэзии, подразумевая под золотым первую половину прошлого. Я считаю это несправедливым и думаю, что сравнительная оценка этих двух периодов была бы не так решительна, если бы в более раннем не сияло имя Пушкина. Но Пушкин вообще один. Гениев такой величины нельзя относить ни к какой народности и ни к какой эпохе. При всяком сравнении они должны оставаться как бы вне конкурса. Так, золотым веком музыки нельзя считать первую половину XVIII столетия на том основании, что в то время творил Бах. Он тоже один во всей музыке. Если же принять во внимание, что поэзию нельзя строго отграничить от прозы, то русскую литературу от начала XIX века до середины нашего вряд ли можно разделять на периоды. Можно только сказать, что за это время была создана великая русская литература. Но её блеск и богатство обязывают нас сознавать свою ответственность, когда мы заявляем, что писатель занимает место в её самых первых рядах. И я сознаю её, когда считаю совершенно бесспорным помещение в эти ряды О. Э. Мандельштама.

Книга H. Я. не напечатана. А копия её рукописи находилась в моих руках всего полтора суток, и её чтение я не закончил. Н. Я. одарена удивительной памятью. Но никакая память не безупречна, а некоторые сведения, приводимые автором с чужих слов, неверны. То и другое я заметил в нескольких местах, где упоминается моё имя. Но облик самого О. Э., о котором написана книга, эти ошибки не искажают, это — самое главное.

Н. Я. заметила, что о самом для него священном и высоком О. Э. избегал говорить. Я почему-то на это внимания не обратил. Но это действительно было так. Трудно допустить, что имя Пушкина никогда не упоминалось в наших разговорах. Однако я не помню, чтобы О. Э. высказал какое либо суждение о нём. Но однажды, в связи с каким-то упоминанием «Пира во время чумы», он произнёс начало песни Мери, закончив стихами

И сверкали в светлом поле
Серп и быстрая коса.

Ни сам он и никто из присутствовавших уже не мог продолжать разговор о Пушкине. Произнеся эти стихи, О. Э. сдёрнул какую-то пелену, затуманивавшую их полный блеск и силу. Нельзя словами передать, какими средствами это было достигнуто. Кто-то сказал, что, чтобы быть гениальным писателем, нужно иметь гениального читателя. О. Э. говорил, что чем сильнее стихи, тем труднее их читать. Но и не легче постигнуть их силу самому! И какая ответственность заявить гениальному автору, что ты и есть тот, для кого он писал! Певица-негритянка М. Андерсон, обожающая Баха, долго не могла решиться петь его арии. Она считала себя недостойной исполнять такую музыку. Зара Долуханова, конечно, не испытывала такого трепета. В этом и различие между ней и Андерсон, между известной певицей и музыкантом в самом большом понимании этого слова. Профанировать поэзию — дело актёров, выступающих с декламацией стихов, и литературоведов. О. Э. не был ни тем, ни другим. Он был поэт и потому не говорил о самом для него священном.

Нечто близкое, вероятно, лежит в основе того, что за 32 года, протёкших с его смерти, я не мог заставить себя ничего написать о нём, а иногда совершаю поступки, которым сам не нахожу объяснения. Стихи Мандельштама — силы необычайной. Значит, о них говорить нельзя. Их можно только произносить. Но к этому у меня добавляется ещё и то, что его самого я любил, как редко ещё кого в своей жизни. Именно — не восхищался им, не преклонялся (для этого есть его творчество), а в самом простом значении — любил. Реже всяких других, вероятно, встречаются люди, способные тонко чувствовать, не имеющие в себе ничего фальшивого, не меряющие ничего и никого меркой корысти, рефлекторно отвечающие на любое событие благородным движением души, щадящие в каждом его человеческое достоинство, испытывающие боль от чужого страдания или унижения. А Мандельштам, кроме того (а, может быть, несмотря на то), что был он гениальный поэт, был целиком сделан из всего этого высшего благородства. Но ведь нельзя же дружить с божеством. Да и быть божеством скучно и трудно. Разве что Гёте мог выдержать эту марку. А гениальный и благородный Мандельштам, кроме только манеры задирать кверху голову, не имел в себе ничего олимпийского. Я вижу, как уже из не одного появившегося воспоминания о нём создаётся портрет, который я не могу точно характеризовать, но с которым решительно не могу примириться. Кажется, человеческий облик О. Э., обрисованный его женой, не искажён. Но не могу сказать, насколько он полон (повторяю, что я не дочитал рукописи Н. Я. и, торопясь, не всё прочитанное запомнил). Но против того, который начал складываться, неопровержимо говорит хотя бы одно только то, что, несмотря на ужасную судьбу О. Э. и на трагический пафос очень многого им написанного, сам он не только не был мрачен, но наоборот — был человек весёлый, как никто понимавший шутку, комизм и восхитительно умевший шутить. За пять лет нашего постоянного общения более или менее безоблачным был только период нашей совместной поездки в Старый Крым и две или две с половиной недели, что я там прожил. Всё остальное время было всегда трудным. Чаще всего просто у Мандельштамов не было денег. Не на что было есть, курить. Негде бывало жить. Но было постоянно и ещё нечто, несравненно более тяжёлое для поэта. — Обиды и неудачи в отчаянной борьбе за своё выявление, за аудиторию. Обо всём этом не мог не идти разговор при наших почти ежедневных тогда встречах. Но я не могу припомнить ни одного самого мрачного момента, в котором нельзя было бы ожидать от О. Э. остроты, шутки, сопровождающейся взрывом смеха. Не помню, чтобы сам я когда-либо чувствовал, что собственное моё остроумие неуместно при обсуждении невесёлых положений. Шутить и хохотать можно было всегда. Был у нас даже особый термин — «ржакт» (от глагола ржать) — для обозначения весёлого и самого разнообразного по тематике зубоскальства, которому мы предавались при мало-мальски располагающей к этому обстановке. В этих ржактах порождались многие, часто коллективные, стихотворения и другие шуточные произведения. Большая часть их забыта, но некоторые уцелели в моей памяти.

Французская революция, как и все другие, конечно, была ужасна. Как и другие, она разнуздала силы зла. Но так уж происходит на свете. Быть может, так должно происходить. Хотя высшего оправдания это не имеет. Жестокость и насилие, хотя бы они были неизбежны и пусть даже с чьей-то точки зрения необходимы, — сами по себе всё же зло. Но в революциях особо отвратительны не бесчисленные убийства в баррикадных и других боях, а казни. Что бы ни говорилось, символ французской революции — гильотина. Под её нож пошёл в числе стольких других спокойный, беззлобный отец своих детей и муж не по нему красивой и бойкой жены, в меру своих способностей исправлявший не им самим захваченную, но возложенную на него законом престолонаследования должность короля Франции. Но из всех преступлений той революции самое страшное — убийство Шенье. Самая драгоценная пролитая тогда кровь — его. Кровь поэта, любимого Пушкиным и... мной. А убийство Мандельштама?!

После сказанного можно понять, почему я до сих пор ничего не писал о Мандельштаме. Я и о своём отце, о матери, о брате, о сёстрах и о жене не могу написать потому, что есть ступень любви и близости к людям, достижение которой кладёт запрет на разговор о них.

Ещё по одной причине трудно писать о людях великого дара, с которыми тебя связывала близкая дружба. — Некуда спрятаться самому. Всегда будет бесконечно много всяких «он сказал мне», «я сказал ему», «мы решили», «нам хотелось» и т. п. Одним словом, неизбежно получается «Ну что, брат Пушкин?» Несносно быть кем бы то ни было, кроме как самим собой. Я понимаю, что можно боготворить Баха или Пушкина, сознавать несоизмеримость своих способностей с их гением. Но нельзя желать быть Пушкиным или Бахом. Всякая зависть основана на досаде, что ты чем-то обделён, что в чём-то судьба тебя обидела. Я не смог бы жить с таким сознанием. Но некоторые, и даже очень многие, живут. Шопенгауэр видит источник всякого патриотизма в том, что человек, лишённый собственных добродетелей, поднимает свою ценность в собственных и чужих глазах добродетелями или заслугами той группы (нации, слоя, общества, профессии и т. п.), к которой он принадлежит. По-видимому, нечто сходное лежит в основе стремленья если не к дружбе, то хотя бы к знакомству со знаменитыми людьми. — За отсутствием собственного блеска посиять хоть отражённым. Свою дружбу с О. Э. я считаю одной из величайших милостей своей судьбы. Но я скорее согласился бы не быть с ним знакомым, чем быть глухим к поэзии, в том числе и к его.

И всё же после прочтения хотя бы части рукописи Н. Я. я чувствую, что не могу не сказать об О. Э. или о том, что связано с ним, хотя бы немногое. Основания для этого те же, по которым я вообще пишу без уверенности, что написанное мною будет кем-либо прочитано. Я их изложил в «Предисловии ко всем сочинениям, написанным мною, но не опубликованным в печати». То, что здесь следует далее, не образует ничего единого или цельного. Это лишь некоторые воспоминания или заметки.

Примечания



Cc-by.jpg Cc-non commercial.jpg © Boris Kuzin. Do not reproduce if commercial. / Борис Сергеевич Кузин. Не допускается копирование в коммерческих целях.