Как долго я не высыпалась,
писала медленно, да зря.
Прощай, моя высокопарность!
Привет, любезные друзья!
Да здравствует любовь и лёгкость!
А то всю ночь в дыму сижу,
и тяжко тащится мой локоть,
строку влача, словно баржу́.
А утром, свет опережая,
всплывает в глубине окна́
лицо моё, словно чужая
предсмертно белая луна.
Не мил мне чистый снег на крышах,
мне тяжело моё чело,
и всё затем, чтоб добрый критик
не понял в этом ничего.
Ну нет, теперь беру тетрадку
и, выбравши любой предлог,
описываю по порядку
всё, что мне в голову придёт.
Я пред бумагой не робею
и опишу одну из сред,
когда меня позвал к обеду
сосед-литературовед.
Он был настолько выше быта
и так воспитан и умён,
что обошла его обида
былых и нынешних времён.
Он обещал мне, что наука,
известная его уму,
откроет мне, какая мука
угодна сердцу моему.
С улыбкой грусти и привета
открыла дверь в тепло и свет
жена литературоведа,
сама литературовед.
Пока с меня пальто снимала
их просвещённая семья,
ждала я знака и сигнала,
чтобы понять, при чём здесь я.
Но, размышляя мимолётно,
я поняла мою вину:
что ж за обед без рифмоплёта
и мебели под старину?
Всё так и было: стол накрытый
дышал свечами, цвёл паркет,
и чужеземец именитый
молчал, покуривая Кент.
Литературой мы дышали,
пока хозяин вёл нас в зал
и говорил о Мандельштаме,
Цветаеву он также знал.
Он оценил их одарённость,
и, некрасива, но умна,
познанья тяжкую огромность
делила с ним его жена.
Я думала: «Господь вседобрый!
Прости мне разум, полный тьмы,
вели, чтобы соблазн съедобный
отвлёк их мысли и умы.
Скажи им, что пора обедать,
вели им хоть на час забыть
о том, чем им так сладко ведать,
о том, чем мне так страшно быть.
Придвинув спину к их камину,
пока не про́бил час поэм,
за Мандельштама и Марину
я отогреюсь и поем.
И, озирая мир кромешный,
используй, Боже, власть Твою,
чтоб нас простил их прах безгрешный
за то, что нам не быть в Раю».
В прощенье мне теплом собрата
повеяло, и со двора
вошла прекрасная собака,
с душой, исполненной добра.
Затем мы занялись обедом.
Я и хозяин пили ром,
нет, я пила, он этим ведал,
и всё же разразился гром.
Он знал: коль ложь не безтолкова,
она не осквернит уста,
я знала: за лукавство слова
наказывает немота.
Он, сокрушаясь безполезно,
стал разум мой учить уму,
и я ответила любезно:
«Потом, мой друг, когда умру,
вы мне успеете ответить.
Но как же мне с собою быть?
Ведь перед тем, как мною ведать,
вам следует меня убить».
Мы помирились в воскресенье.
— У нас обед. А что у вас?
— А у меня стихотворенье.
Оно написано как раз.