Как я устал повторять безконечно всё то же и то же,
Падать и вновь на своя́ возвращаться круги́.
Я не умею молиться, прости меня, Господи Боже,
Я не умею молиться, прости меня и помоги...
А по вечерам всё так же,
как ни в чём не бывало, играет музыка:
Сан-Луи блюз — ты во мне как боль, как ожог,
Сан-Луи блюз — захлёбывается рожок!
А вы сидите и слушаете,
И с меня не сво́дите глаз,
Вы пла́тите деньги и слушаете,
И с меня не сво́дите глаз,
Вы жрёте, пьёте и слушаете,
И с меня не сво́дите глаз,
И поёт мой рожок про дерево,
На котором я вздёрну вас!
Да-с, да-с…
«Я никому не желаю зла, не умею,
просто не знаю, как это делается».
Януш Корчак.
Дневник
Уходят из Варшавы поезда́,
И всё пустее гетто, всё темней,
Глядит в окно чердачная звезда,
Гудят всю ночь, прощаясь, поезда
И я прощаюсь с памятью своей…
Цыган был вор, цыган был врун,
Но тем милей вдвойне,
Он трогал семь певучих струн
И улыбался мне,
И говорил: «Учи сынок,
Учи цыганский счёт —
Семь дней недели со́здал Бог,
Семь струн гитары — чёрт,
И он ведётся неспроста
Тот хитрый счёт, пойми,
Ведь даже радуга, и та,
Из тех же из семи
Цветов…»
Осенней медью город опалён,
А я — хранитель всех его чудес,
Я неразменным одарён рублём,
Мне ровно дважды семь, и я влюблён
Во всех дурнушек и во всех принцесс!
Осени́ меня своим крылом,
Город детства с тайнами нена́званными,
Сча́стлив я, что и в беде и в праздновании
Был слугой твоим и королём.
Я старался делать всё, что мог,
Не просил судьбу ни разу: высвободи!
И скажу на самой смертной исповеди,
Если есть на свете детский Бог:
Всё я, Боже, получил сполна,
Где, в которой расписаться ведомости?
Об одном прошу, спаси от ненависти,
Мне не причитается она.
И вот я врач, и вот военный год,
Мне се́мью пять, а веку се́мью два,
В обозе госпита́льном кровь и пот,
И кто-то, помню, бредит и поёт
Печальные и странные слова:
«Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви, звезда приветная,
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет…»
Ах, какая в тот день приключилась беда,
По дороге затопленной, по́ лесу,
Чтоб проститься со мною, с чужим, навсегда,
Ты прошла пограничную полосу.
И могли ль мы понять в том году роковом,
Что беда эта станет пощадою,
Полинявшее знамя пустым рукавом
Над платформой качалось дощатою.
Наступила внезапно чужая зима,
И чужая, и всё-таки близкая,
Шла французская фильма в дрянном «синема»,
Барахло торговали австрийское,
Понукали извозчики дохлых коняг,
И в кафе, заколоченном наглухо,
Мы с тобою сидели и пили коньяк,
И жевали засохшее яблоко.
И в молчаньи мы знали про нашу беду,
И надеждой не тешились гиблою,
И в молчаньи мы пили за эту звезду,
Что печально горит над могилою:
«Умру ли я, ты над могилою
Гори, сияй, моя звезда…»
Уходят из Варшавы поезда,
И скоро наш черёд, как ни крути,
Ну, что ж, гори, гори, моя звезда,
Моя шестиконечная звезда,
Гори на рукаве и на груди!
Окликнет эхо давним прозвищем,
И ляжет снег покровом пряничным,
Когда я снова стану маленьким,
А мир опять большим и праздничным,
Когда я снова стану облаком,
Когда я снова стану зябликом,
Когда я снова стану маленьким,
И снег опять запа́хнет яблоком,
Меня снесут с крылечка, сонного,
И я проснусь от скрипа санного,
Когда я снова стану маленьким,
И мир чудес открою заново.
…Звезда в окне и на груди звезда,
И не поймёшь, которая ясней,
А я устал, и, верно, неспроста
Гудят всю ночь, прощаясь, поезда,
И я прощаюсь с памятью моей…
А ещё жила в «Доме сирот» девочка Натя.
После тяжёлой болезни она не могла ходить,
но зато хорошо рисовала и сочиняла песенки —
вот одна из них.
ПЕСЕНКА ДЕВОЧКИ НАТИ ПРО КОРАБЛИК
Я кораблик клеила
Из цветной бумаги,
Из коры и клевера,
С клевером на флаге.
Он зелёный, розовый,
Он в смолистых каплях,
Клеверный, берёзовый,
Славный мой кораблик,
Славный мой кораблик.
А когда забулькают ручейки весенние,
Дальнею доро́гою,
Синевой морской,
Поплывёт кораблик мой к острову Спасения,
Где ни войн, ни выстрелов, —
солнце и покой.
Я кораблик ладила,
Пела, словно зяблик.
Зря я время тратила,
Сгинул мой кораблик
Не в грозо́вом отблеске,
В буре, урагане —
Попросту при обыске
Смяли сапогами…
Смяли сапогами…
Но когда забулькают ручейки весенние,
В облака́х приветственно протрубит журавлик,
К солнечному бе́регу,
К острову Спасения
Чей-то обязательно доплывёт кораблик!
Когда-нибудь, когда вы будете вспоминать
имена героев, не забудьте, пожалуйста,
я очень прошу вас, не забудьте Петра Залевского,
бывшего гренаде́ра, инвалида войны,
служившего сторожем у нас в «Доме сирот»
и убитого польскими полицаями во дворе осенью 1942 года.
Он убирал наш бедный двор,
Когда они пришли,
И странен был их разговор,
Как на краю земли,
Как разговор у той черты,
Где только «нет» и «да» —
Они ему сказали: «Ты,
А ну, иди сюда!»
Они спросили: «Ты поляк?»
И он сказал: «Поляк»
Они спросили: «Как же так?»
И он сказал: «Вот так»
«Но ты ж, культяпый, хочешь жить,
Зачем же, чёрт возьми,
Ты в гетто нянчишься, как жид,
С жидовскими детьми?!
К чему — сказали — трам-там-там,
К чему такая спесь?!
Пойми — сказали — Польша там!»
А он ответил: «Здесь!
И здесь она и там она,
Она везде одна —
Моя несчастная страна,
Прекрасная страна»
И вновь спросили: «Ты поляк?»
И он сказал: «Поляк»
«Ну, что ж, — сказали. — Значит так?»
И он ответил: «Так»
«Ну, что ж, — сказали. — Кончен бал!»
Скомандовали: «Пли!»
И прежде, чем он сам упал,
Упали костыли,
И прежде, чем пришли покой,
И сон, и тишина,
Он помахать успел рукой
Глядевшим из окна.
…О, дай мне Бог конец такой,
Всю боль испив до дна,
В свой смертный миг махнуть рукой
Глядящим из окна!
А потом наступил такой день,
когда «Дому сирот», детям и воспитателям
приказано было явиться с вещами на Умшлягпла́ц
(так называлась при немцах площадь у Гданьского вокзала).
Эшелон уходит ровно в полночь,
Паровоз-балбес пыхтит — Шало́м! —
Вдоль перрона строем стала сволочь,
Сволочь провожает эшелон.
Эшелон уходит ровно в полночь,
Эшелон уходит прямо в рай,
Как мечтает поскорее сволочь
Донести, что Польша — «юдэнфрай».
«Юдэнфрай» Варша́ва, По́знань, Кра́ков,
Весь протекторат из края в край
В чёрной чертовне паучьих знаков,
Ныне и вовеки — «юдэнфрай»!
А на Умшлягпла́це у вокзала
Гетто ждёт устало — чей черёд,
И гремит последняя осанна
Лаем полицая — «Дом сирот»!
Шевелит губами переводчик,
Глотка пересохла, грудь в тисках,
Но уже подня́лся старый Корчак
С девочкою Натей на руках.
Знаменосец, козырёк заломом,
Чубчик вьётся, словно завитой,
И горит на знамени зелёном
Клевер, клевер, клевер золотой.
Два горниста поднимают трубы,
Знаменосец выпрямил древко,
Детские обветренные губы
Запевают гордо и легко:
Наш славный поход начинается просто,
От Старого Мяста до Гданьского моста,
И дальше, и с песней,
Построясь по росту,
К варшавским предместьям,
По Гданьскому мо́сту!
По Гданьскому мо́сту!
По улицам Гданьска, по улицам Гданьска
Шагают девчонки, Марыся и Баська,
А маленький Боля, а рыженький Боля
Застыл, потрясённый, у края прибоя,
У края прибоя…
Па́хнет морем, тёплым и солёным,
Вечным морем и людской тщетой,
И горит на знамени зелёном
Клевер, клевер, клевер золотой!
Мы проходим по́ трое, рядами,
Сквозь кордон эсэсовских ворон…
Дальше начинается преданье,
Дальше мы выходим на перрон.
И бежит за мною переводчик,
Робко прикасается к плечу, —
«Вам разрешено остаться, Корчак», —
Если верить сказке, я молчу,
К поезду, к чугунному парому,
Я веду детей, как на урок,
Надо вдоль вагонов по перрону,
Вдоль, а мы шагаем поперёк.
Рваными ботинками бряца́я,
Мы идём не вдоль, а поперёк,
И берут, смешавшись, полицаи
Кожаной рукой под козырёк.
И стихает плач в аду вагонном,
И над всей прощальной маятой —
Пламенем на знамени зелёном —
Клевер, клевер, клевер золотой.
Может, в жизни было по-другому,
Только эта сказка вам не врёт,
К своему последнему вагону,
К своему чистилищу-вагону,
К пахнущему хлоркою вагону
С песнею подходит «Дом сирот»:
«По улицам Ло́дзи, по улицам Ло́дзи,
Шагают ужасно почтенные гости,
Шагают мальчишки, шагают девчонки,
И дуют в дуде́лки, и крутят трещотки…
И крутят трещотки!
Ведут нас доро́ги, и шляхи, и тракты,
В снега Закопа́не, где синие Та́тры,
На белой вершине — зелёное знамя,
И вся наша медная Польша под нами,
Вся Польша…»
И тут кто-то, не выдержав,
дал сигнал к отправлению —
и эшелон Варша́ва-Требли́нка
задолго до назначенного часа,
случай совершенно невероятный,
тронулся в путь…
Вот и кончена песня.
Вот и смолкли трещотки,
Вот и скорчено небо
В переплёте решётки.
И державе своей
Под вагонную тряску
Сочиняет король
Угомонную сказку…
Итак, начнём, благословясь…
Лет сто тому назад
В своём дворце неряха-князь
Развёл везде такую грязь,
Что был и сам не рад.
И, как-то, очень рассердясь,
Призвал он маляра.
«А не пора ли, — молвил князь, —
Закрасить краской эту грязь?»
Маляр сказал: «Пора,
Давно пора, вельможный князь,
Давным-давно пора».
И стала грязно-белой грязь,
И стала грязно-синей грязь,
И стала грязно-жёлтой грязь
Под кистью маляра.
А потому что грязь есть грязь,
В какой ты цвет её ни крась.
Нет, некстати была эта сказка, некстати,
И молчит моя милая чудо-держава,
А потом неожиданно голосом Нати
Невпопад говорит: «До свиданья, Варшава!»
И тогда, как стучат колотушкой о шпалу,
Застучали сердца колотушкой о шпалу,
Загудели сердца: «Мы вернёмся в Варшаву!
Мы вернёмся, вернёмся, вернёмся в Варшаву!»
По вагонам, подобно лесному пожару,
Из вагона в вагон, от состава к составу,
Как присяга гремит: «Мы вернёмся в Варшаву!
Мы вернёмся, вернёмся, вернёмся в Варшаву!
Пусть мы дымом растаем над адовым пеклом,
Пусть тела́ превратятся в горючую лаву,
Но водой, но травою, но ветром, но пеплом,
Мы вернёмся, вернёмся, вернёмся в Варшаву!»
А мне-то, а мне что делать?
И так моё сердце — в клочьях!
Я в том же трясусь вагоне,
И в том же горю́ пожаре,
Но из года семидесятого
Я вам кричу: «Пан Корча́к!
Не возвращайтесь!
Вам будет стыдно в этой Варшаве!
Землю отмыли до́бела,
Нету ни рвов, ни кочек,
Гранитные обелиски
Твердят о безсмертной славе,
Но слёзы и кровь забыты,
Поймите это, пан Корчак,
И не возвращайтесь,
Вам страшно будет в этой Варшаве!
Дали зрелищ и хлеба,
Взяли Ви́слу и Та́тры,
Землю, море и небо,
Всё, мол, наше, а так ли?!
Дня осеннего пряжа
С вещим зовом кукушки…
Ваша? Врёте, не ваша!
Это осень Костю́шки!
Небо в пепле и саже
От фабричного дыма…
Ваше? Врёте, не ваше!
Это небо Туви́ма!
Сосны — гордые стражи —
Там, над Балтикой пенной,
Ваши? Врёте, не ваши!
Это сосны Шопе́на!
Бе́ды плодятся весело,
Радость в слеза́х и корчах,
И много ль мы видели радости
На маленьком нашем шаре?!
Не возвращайтесь в Варшаву,
Я очень прошу Вас, пан Корчак,
Не возвращайтесь,
Вам нечего делать в этой Варшаве!
Паясничают гомункулусы,
Геройские рожи корчат,
Рвётся к нечистой власти
Орава речистой швали…
Не возвращайтесь в Варшаву,
Я очень прошу Вас, пан Корчак!
Вы будете чужеземцем
В Вашей родной Варшаве!»
А по вечерам всё так же играет музыка.
Музыка, музыка, как ни в чём не бывало:
Сан-Луи блюз — ты во мне как боль, как ожог,
Сан-Луи блюз — захлёбывающийся рожок!
На пластинках моно и стерео,
Горяче́й признанья в любви,
Поёт мой рожок про дерево
Там, на родине, в Сэн-Луи.
Над землёй моей отчей выстрелы
Пыльной ночью, всё бах да бах!
Но гони́те монету, мистеры,
И за выпивку, и за баб!
А ещё, ну прямо комедия,
А ещё за вами должок —
Выкладывайте последнее
За то, что поёт рожок!
А вы сидите и слушаете,
И с меня не сводите глаз,
Вы пла́тите деньги и слушаете
И с меня не сво́дите глаз.
Вы жрёте, пьёте и слушаете,
И с меня не сво́дите глаз,
И поёт мой рожок про дерево,
На котором я вздерну вас!
Да-с! Да-с! Да-с!
«Я никому не желаю зла, не умею,
просто не знаю, как это делается».
Как я устал повторять безконечно всё то же и то же,
Падать, и вновь на своя возвращаться круги.
Я не умею молиться, прости меня, Господи Боже,
Я не умею молиться, прости меня и помоги!…