Год шестьдесят второй. Москва и святки,
Мы вместе в ресторане «Арарат»,
Что на Неглинной был в те времена.
Его уже преследовали. Он
В Москву приехал, чтобы уберечься.
Но уберечься выше наших сил.
Какое-то армянское сациви,
Чанахи суп, сулгуни сыр, лаваш.
На нём табачная проста тройка,
Пиджак, жилет да итальянский галстук,
Что подарил из последних сил.
А публика вокруг — что говорить?
Московские армяне — все в дакроне,
В австрийской обуви, а на груди — нейлон.
Он говорил: «В шашлычной будет лучше».
Но я повёл в знакомый «Арарат».
Он рыжеват ещё, и на лице
Нет той печати, что потом возникла, —
Печати гениальности. Ещё
Оно сквозит еврейской простотою
И скромностью такого неофита,
Что в этом «Арарате» не бывал.
Его преследует подонок Лернер,
Мой профсоюзный босс по Техноложке,
Своей идеологией, своей коррупцией.
И впереди процесс, с которого и начался
Подъём. Ну а пока армянское сациви,
Сулгуни сыр, чанахи — жирный суп.
Он говорит, что главное — масштаб,
Размер замысленный произведенья.
Потом Ахматова всё это подтвердит.
Вдвоём за столиком, а третье место пусто,
И вот подходит к нам официант,
Подводит человека в грубой робе,
Подвиньтесь — подвигаемся,
А третий садится скромно в самый уголок.
И долго, долго пялится в меню.
На нём костюм из самой бедной шерсти,
Крестьянский свитер, грубые ботинки,
И видно, что ему не по себе.
«Да, он впервые в этом заведеньи», —
Решает Бродский, я согласен с ним.
На нас он смотрит, как на мильонеров,
И просит сыр сулгуни и харчо.
И вдруг решительно глядит на нас.
«Откуда вы?» — «Да мы из Ленинграда». —
«А я из Дилижана — вот дела!»
И Бродский вдруг добреет. Долгий взгляд
Его протяжных глаз вдвойне добреет.
«Ну как там Дилижан? Что Дилижан?» —
«А в Дилижане вот совсем неплохо,
Москва вот ужас. Потерялся я.
Не ем вторые сутки. Еле-еле
Нашел тут ресторанчик „Арарат“». —
«Пока не принесли вам — вот сациви,
сулгуни — вот, ты угощайся, друг!
Как звать тебя?» — «Ашот». —
«А нас Евгений, Иосиф — мы тут тоже ни при чём».
Вокруг кипит армянское веселье,
Туда-сюда шампанское летает,
Икру разносят в мисочках цветных.
И Бродскому не по душе всё это:
«Я говорил — в шашлычную!» — «Ну что же,
В другой-то раз в шашлычную пойдём».
И вдруг Ашот резиновую сумку
Каким-то беглым жестом открывает
И достаёт бутылку коньяку.
«Из Дилижана, вы не осудите!»
Не осуждаем мы, и вот как раз
Янтарный зной бежит по нашим жилам,
И спутник мой преображен уже.
И на лице чудесно проступает
Всё то, что в нём таится:
Гениальность и будущее,
Череп обтянулся, и заострились скулы,
Рот запал, и полысела навзничь голова.
Кругом содом армянский. Кто-то слева
Нам присылает вермута бутылку.
Мы отсылаем «Айгешат» — свою.
Но Бродскому не нравится все это,
Ему лишь третий лишний по душе.
А время у двенадцати, и нам
Пора теперь подумать о ночлеге.
«У Ардовых, быть может?» — «Может быть!»
Коньяк закончен. И Ашот считает
Свои рубли, официант подходит,
Берёт брезгливо, да и мы свой счёт
Оплачиваем и встаём со стульев.
И тут Ашот протягивает руку,
Не мне, а Бродскому, и Бродский долго-долго
Её сжимает, и Ашот уходит.
Тогда и мы выходим в гардероб.
Метель в Москве и огоньки на елках —
Всё впереди, год шестьдесят второй.
И вот пока мы едем на метро,
Вдруг Бродский говорит: «Се человек!»